ВНУТРЕННЯЯ ФОРМА ЯЗЫКА

1» Всякая наука стремится к отражению тех закономерностей, существование которых подразумевается в пределах изучаемого ею предмета — определенного отрезка действительности.

Это одна из самых основных задач, вообще стоящих перед каждой отраслью науки. Однако нельзя сказать, чтобы признание наличия такой задачи, обоснование ее правомерности и соответствия одинаково легко давалось всюду, для каждой отрасли науки. Сравнительно просто решается вопрос в случае естественнонаучных дисциплин. Они изучают природу — объективную, совершенно независимую от человека сферу действительности, — и нет ничего удивительного в том, что эта сфера действительности является не хаотическим скоплением явлений, а их объективно обусловленным, закономерным течением; нет ничего неожиданного и удивительного в том, что явления объективной действительности или какого-либо ее отрезка зависимы лишь друг от друга и для объяснения закономерностей, установленных в них, нет необходимости в помощи какого-либо фактора, находящегося вне их; и это потому, что кроме них и за ними нет ничего такого, где бы нужно было искать причины происходящих в них изменений.

Зато этот вопрос можно считать совершенно законным по отношению к так называемым общественным наукам. Конечно, как во всех науках, так и здесь вопрос состоит в отражении закономерностей, существующих в действительности: общественная наука тоже не сочиняет того, о чем говорит, она также стремится к максимально достоверному познанию действительности и тех закономерностей, которые считает закономерностями, возникшими в пределах действительности. Но вот тут-то именно и возникает вопрос: по какому праву общественная наука — нас в данном случае интересует, в частности, языкознание, — по какому праву приписывает языкознание независимый закономерный характер изменениям, происходящим в сфере языка. Дело в том, что та область действительности, которую изучает языкознание, совсем не является единой объективной, независимой от человека сферой действительности, например такой, каковой является предмет исследования физики — область физических явлений. Наоборот, то, что исследует языкознание, — язык — является лишь принадлежностью человека, лишь продуктом его творчества: язык возник в обществе людей, и он не существует вне человека; в языке не существует ничего такого, что бы не было сказано человеком, что бы не было создано им. Гумбольдт говорит, что определение языка может быть лишь генетическим. А именно, он — «вечно повторяемая работа духа, единственной целью которой является — снабдить членораздельный звук способностью выражения мысли». Следовательно, как будто должно быть ясно, что мир языковых явлений является производным, так сказать, зависимым миром, за которым стоит человек, и все, что совершается в нем, совершается посредством человека.

Но если это так, то будет совершенно справедливым спросить: как возможно, чтобы происходящие в языковой действительности изменения были обусловлены явлениями самой этой действительности и объяснялись их взаимоотношением, тогда как за ними всегда стоит человек? По какому праву мы подразумеваем, что язык сам имеет собственные, независимые от человека закономерности и, следовательно, должна существовать наука, которая для изучения языковой действительности может удовлетвориться изучением фактов, существующих в ее пределах, тогда как эти факты всегда подразумевают активность человека?

Совершенно очевидно, что без соответствующего ответа на этот вопрос существование языкознания как независимой науки осталосьбы необоснованным, и не лишено интереса то, что этот вопрос впервые поставил именно основатель языкознания Вильгельм Гумбольдт. Разумеется, это было его большой заслугой перед языкознанием. Однако не меньшую услугу оказал он этой науке и тем, что сумел найти по существу правильный ответ на этот вопрос. Гумбольдт считает, что язык имеет свою «внутреннюю форму», и те закономерности, которые языковед находит в жизни языка и рассматривает в виде соответствующих грамматических форм, должны определяться этой внутренней формой.

Таким образом, по мнению Гумбольдта, язык имеет свой собственный внутренний принцип, и было бы неоправданно для понимания закономерностей, имеющихся в языке, выходить за его пределы и проводить исследование вне их. Согласно этому, языкознание должно считаться совершенно независимой наукой.

2. Однако теперь возникает вопрос: что такое эта внутренняя форма? Что подразумевает Гумбольдт, когда говорит о ней? Интерпретатор Гумбольдта, известный Штейнталь остроумно замечает: «Для Гумбольдта внутренняя форма языка является ребенком, рожденным для высокого назначения, но в его руках оставшимся навсегда слабым»» И действительно, мы видим, что хотя внутренней форме языка Гумбольдт отводит большую роль (по его мнению, это она определяет независимость языковой действительности), однако, в конце концов, ему все же не удается ясно раскрыть содержание этого понятия. Можно сказать, что вопрос внутренней формы языка и поныне остается в ряду неразрешенных вопросов.

Так что же такое внутренняя форма языка? В первую очередь необходимо принять во внимание взгляд самого Гумбольдта. Правда, как отмечает и Штейнталь, Гумбольдту трудно «определить, теоретически фиксировать и отграничить» это понятие, однако это не означает, что относительно


Этого последнего он не сказал ничего определенного. Наоборот, наблюдения Гумбольдта относительно внутренней формы языка, в особенности в отношении ее функции, ее места, ее структуры, безусловно, заслуживают большого внимания, и мы не думаем, чтобы, не приняв их во внимание, было бы возможно постижение настоящего содержания этого понятия. Несмотря на это, ясного и четкого определения этого понятия, такого, которое бы достаточно учитывало все то, что отмечено самим Гумбольдтом относительно внутренней формы языка, у него все же нет.

Всякий язык состоит из огромного количества элементов, из отдельных слов и частиц, так же как из множества правил их соединения и употребления. Но, несмотря на эту многообразную пестроту, он все же является единым целым, единым нерасчлененным живым организмом. Язык — не предмет, не простой продукт (вруа); он больше сила (еуерувкх), полностью индивидуальное стремление, с помощью которого та или иная нация придает языковую реальность мысли и чувству. Мы не можем схватить это стремление в нерасчле - ненном, целом виде — оно проявляется лишь в отдельных результатах своей активности, — и, наблюдая эти результаты, мы видим, что в случае отдельного языка оно всегда действует своеобразно и в этом действии всегда соблюдено какое-то однообразие, какая-та однородность. В этом однообразии работы языковой энергии Гумбольдт видит форму языка.

Таким образом, согласно Гумбольдту, формой языка вообще можно назвать все то, в чем виден целостный характер того или иного языка. Она, в первую очередь, может быть наблюдаема извне: она может быть представлена наглядно, например в виде грамматических форм — фонетической, морфологической и синтаксической. В этом случае мы имеем дело с внешними формами языка, сформировавшимися в звуке, или, просто, с звуковыми формами.

Однако существует также внутренняя форма языка, которая не представлена наглядно, не проявлена вовне, не имеет звукового состава, но сама лежит в основе таких, проявленных вовне, форм, сама определяет их. Правда, мы не можем

«допустить существование внутренней формы там, где ей не соответствует никакая фонетическая форма» (Штейнталь). Однако это не означает, что «внутренняя форма» имеет свою твердую, неизменную «внешность», «что каждая внутренняя форма имеет свое особое выражение», «это может быть звук, но может быть и его прекращение или временное отсутствие, может быть лишь качество или сила звука, может быть готовая морфологическая форма, может быть простой порядок таких форм...». Форма не является выраженной вовне формой, звуковой формой; она больше является тем, что должно считаться основой этой внешней формы, что находится за ней или в ней самой, но не имеет звукового построения, не построено из звукового материала[26].

Дело в том, что материал языка, согласно Гумбольдту, составляет не только звук. Он считает, что материалом языка является, с одной стороны, звук вообще, а с другой — единство чувственных впечатлений и самодействующих движений духа, которые предшествуют составлению понятия с помощью языка. Если звук должен подразумеваться в ряду явлений внешней природы, то относительно чувственных впечатлений и самодействующего движения духа этого ска - _ зать нельзя: здесь мы, конечно, имеем дело с явлениями внутренней природы. Если внешняя форма языка связана с понятием звука, то естественно было бы думать, что понятие внутренней формы должно иметь что-то общее с чувственными впечатлениями и действием духа. Разумеется, это не означает, что внутренняя форма является формой этих чувственных впечатлений и действия духа. Нет, она так же не может считаться формой их самих, как и не считается чувственно данной формой звуков.

Для понимания настоящей мысли Гумбольдта было бы более уместно, если бы мы предусмотрели процесс возникновения слова так, как он сам его представляет. Гумбольдт подчеркивает, что слово никогда не является эквивалентом самого предмета, данного чувственно, что оно больше явля-


Ется эквивалентом того, как отражает его субъект.

Тогда путь возникновения слова мы должны представить себе так: когда субъект противопоставляется действительности, в нем — в случае поисков словесного выражения — возникают два процесса, которые, правда, в действительности являются не отдельными, независимыми друг от друга, выделенными процессами, а единым процессом языкового творчества, однако для научного анализа выглядят все же как отдельные процессы. Одним процессом является настоящий, чистый, внутренний процесс — процесс отражения, освоения объекта, подлежащего наименованию. Следовательно, он должен считаться «интеллектуальной частью языка» (Гумбольдт), который в результате дает понятие подлежащего объекта: «язык выражает не сами предметы, а понятия относительно их, созданные духом в процессе становления языка», — говорит Гумбольдт (с, 356). Этот процесс не является независимым процессом. Он протекает совместно с другим процессом, как бы его другая сторона: он «предуготовляет ему своеобразное духовное отражение предмета», а именно — наименованное понятие. Второй же процесс — процесс, направленный вовне, — протекает на основе звукового материала и проявляется в оформлении этого материала, т. е. в создании соответствующего слова.

Таков, в представлении Гумбольдта, процесс языкового творчества. Как видим, он — единый цельный процесс, но содержит два потока, протекающих одновременно и вместе, один из которых отражает предмет в понятии и предуготовляет его второму процессу; второй же, со своей стороны, для предуготовления первому производит оформление звукового материала. Первый из этих процессов — внутренний процесс, а второй проявляется в оформлении звуков и, следовательно, является внешним процессом: первый дает языку внутренние формы, второй создает его внешние формы.

Таким образом, мы видим, что для Гумбольдта внутренняя форма языка является «интеллектуальной частью» языка, духовным отражением объекта, его понятием, следовательно, представляет собой определенное логическое содержание, которое процесс языкового творчества «выставляет навстречу слову» (dem Wort entgegen bildet).

Однако может ли интеллектуальная часть языка, понятие, выполнить ту роль, которую Гумбольдт с самого же начала отводит понятию внутренней формы языка? Если звуковые формы, которыми характеризуется тот или иной язык, закономерности, представленные в них, определяются внутренней формой эгого языка, а эта последняя является интеллектуальным содержанием, то очевидно, что для объяснения этих закономерностей языкознанию придется выйти за пределы языка и изучать интеллектуальное содержание. Ему придется взяться за дело тех наук, сферу исследования которых составляют эти интеллектуальные процессы и факты; словом, языкознание будет вынуждено для выполнения своего дела проникнуть в сферу психологии и логики и использовать пх понятия и методы. Безусловно, напрасно было бы говорить о независимости такого языкознания. Следовательно, понятие внутренней формы у Гумбольдта, поскольку оно является «интеллектуальным» понятием языка, совершенно не может выполнить ту роль, для которой оно с самого начала же было призвано; оно не обосновывает идею языкознания как независимой науки. Наоборот, оно широко раскрывает двери в языкознание обоим противоположным ложным направлениям — как логицистическому, так и психологистическому.

3. В недрах учения Гумбольдта о внутренней форме языка возникли две попытки, имеющие значение для дальнейшего развития этого понятия, — одна в направлении логики, другая — психологии. Первая принадлежит Гуссерлю, вторая — Вундту.

Гуссерль, как известно, резко разграничивает друг от друга выражение, значение и предмет в слове. Выражение является внешней формой, которая разрабатывается в грамматике. Но одной грамматики недостаточно, так же как недостаточно учения об отношениях предмета. Анализ показывает, что грамматическим различиям соответствуют различия и в сфер е значения. Так, например, категорематическим и синка -


Тегорематическим понятиям, принадлежащим сфере выражения, согласно Гуссерлю, соответствуют понятия независимого и зависимого значения. Следовательно, наряду с обыкновенной грамматикой становится необходимым и «учение относительно чистых форм значения» или, как говорит Гуссерль, «чистая грамматика». И вот, Гуссерль именно в этих чистых формах значения видит то, что Гумбольдт называет внутренней формой языка.

Таким образом, сферу значения он считает доминантной сферой, которая определяет и окончательно формирует внешние формы языка. Чисто языковые закономерности но существу являются отражением закономерностей, действующих в сфере значения, и языкознание, ставящее своей целью исследование этих языковых закономерностей, вынуждено за руководством обратиться к логике.

Как видим, гуссерлиаиское понимание внутренней формы языка не обладает никакими преимуществами перед пониманием Гумбольдта: здесь нет даже попытки обоснования идеи независимости языкознания.

Однако учение Гуссерля не совсем удовлетворительно и с другой стороны. Дело в том, что, как отмечает Порциг, имеются случаи, когда значение слова остается тем же, т. е. в сфере значения ничего не изменяется, тогда как в языковом отношении подтверждаются чрезвычайно существенные изменения. Например, когда одно и то же слово в одном случае употребляется в качестве объекта, а в другом — как субъект, конечно, его значение от этого не меняется, хотя с грамматической точки зрения мы имеем дело совершенно с различными явлениями[27]. Кроме того, если внутреннюю форму следует усматривать в идеальных отношениях чистых значений, то ясно, что может существовать лишь одна-единственная внутренняя форма, так как сфера чистых значений может быть лишь одна. Но тогда все языки должны иметь одинаковую внешнюю форму или же форма ни одного языка не может быть определена внутренней формой.

На существенно оминающейся позиции стоит Вундт. Если Гуссерль при установлении понятия внутренней формы языка совершенно игнорирует роль субъекта, если он во всех попытках зачитывания этой роли видит психологизм, который, как бесплодное и вредное начинание, отрицает, Вундт, наоборот, выступает против концепции идеальных форм языка, т. е. в первую очередь против того, что Гуссерль при установлении понятия внутренней формы языка считает именно сзчцественным. Вундт говорит: «Конечно, понятие внутренней формы языка в том смысле, в каком оно было выставлено Гумбольдтом с самого же начала, является совершенно законным, весьма необходимым понятием, к которому мы приходим при учитывании всех структурных свойств п их взаимоотношений того или иного языка. Однако если мы хотим, чтобы это поиятне осталось действительно полезным, то мы должны совершенно освободить его от понятий — все равно, существующих в действительности или вымышленных, — подобных понятию идеальной формы, которыми должен измеряться каждый отдельный язык и которые, начиная от Гумбольдта и ноныне, сопровождают это понятие. Наоборот, так же как внешняя форма языка бесспорно проявляется лишь в конкретном, действительно существующем языке, точно так же под внутренней формой языка мы должны подразумевать лишь сумму фактических психологических свойств и их взаимоотношений, которая порождает определенную внешнюю форму как свой результат»[28].

Следовательно, язык оформляется духовным состоянием говорящего субъекта, и для понимания закономерностей языка остается единственный путь, путь психологического исследования. Как видим, идея независимости языкознания по существу полностью отрицается, и понятие внутренней формы языка, вопреки заявлению Вундта, в действительности предстает как совершенно бесполезное и, следовательно, лишнее поля гие. В самом деле, для чего нужно понятие внутренней формы языка, если эта внутренняя форма принадле-


Жит не самому языку, а дрзтой сфере действительности, с которой язык непосредственно не имеет ничего общего?

Вундт, между прочим, не учитывает одного бесспорного наблюдения, на которое обратил внимание еще Гумбольдт*. Он упускает из виду то обстоятельство, что не существует и не мог когда-либо существовать говорящий субъект так, чтобы он не находился под влиянием уже существующего языка. Индивид не может говорить, если не существует языка, на котором он мог бы говорить. Очевидно, закономерности этого языка предшествуют психическому состоянию субъекта в момент речи, и, следовательно, невозможно, чтобы они являлись его результатом, как думает Вундт (Порциг).

4. Если теперь мы окинем взглядом все рассмотренные выше типичные учения относительно внутренней формы языка, то увидим, что, в сущности, перед понятием внутренней формы языка ставятся по крайней мере три требования, без выполнения которых было бы невозможно формирование правильной концепции этого понятия. Первое, наиболее существенное требование таково: слово представляет собой единство значения и звука, так сказать, синтез двух совершенно гетерогенных процессов, и неизвестно, как становится возможным, чтобы эти два существенно отличающихся друг от друга процесса вообще встречались и создавали конкретное внешнее оформление языка. Концепция внутренней формы языка была бы неприемлема, если бы она не смогла решить этот вопрос.

Кроме того, внутренняя форма языка должна быть именно формой языка, она должна принадлежать языковой сфере, чтобы с ее помощью было возможно объяснение языковых явлений. В противном случае она была бы не формой языка, а явлением или фактором, взятым из чужой по существу действительности, который, если бы даже имел свою форму или сам представлял собой какую-либо форму, во всяком случае, был бы его формой, а не формой языка.

Мы убедились, что ни одна из указанных выше теорий внутренней формы языка не удовлетворяет этому требова-


Нию. Внутренняя форма Гумбольдта и в особенности Гуссерля взята из сферы логической действительности: она — форма выражения понятия и, следовательно, форма логического содержания, а не собственная форма самого языка» Что из того, что она может иметь большое значение в процессе формирования языковых форм, что она может даже определять этот процесс! Несмотря на это, она, конечно, не может изменить свою природу — она все же останется логической категорией»

То же самое можно сказать mutatis mutandis и относительно учения Вундта» Кто скажет, что в процессе фактической речи состояние психики субъекта не имеет значения? Кто скажет, что это состояние не влияет па формирование внешних форм языка? Но разве из-за этого кто-нибудь скажет, что это состояние превратилось в форму языка? Нет. Совершенно очевидно, что если действительно существует внутренняя форма языка, то она каким-то образом должна быть собственностью именно языковой сферьь должна быть именно формой языка, а не логическим, психологическим или другим каким-либо неязыковым содержанием.

Второе требование, которое также должно быть принято во внимание, таково: бесспорно, что язык создан человеком

И, конечно, он нигде не существует вне речи. Поэтому было бы совершенно необоснован но говорить о настоящем языке и совершенно игнорировать это обстоятельство, т, е. не учитывать того, что язык дается в речи. Гумбольдт, конечно, не мог оставить этот факт без внимания, и язык он определяет как работу духа (evepyeux). Но, с другой стороны, язык — не только речь, не только активность субъекта, не только «энергия», но также и определенная система знаков, которую уже в готовом виде застает каждый говорящий субъект и без подчинения которой невозможна никакая речь. Гумбольдт подчеркивает и это существенное значение языка: для него язык не только «энергия», но и «эргон». Следовательно, в понятии языка одновременно объединены два момента — момент психологический, который определяет язык как речь, как «энергию», и момент логический, который нам представляетязык как собственно язык, объективно данную систему знаков, как «эргон». Само собой разумеется, что понятие внутренней формы языка можно было бы считать адекватным понятием лишь в том случае, если бы оно соответственно учитывало оба эти момента — и психологический и логический. В противном случае оно было бы односторонним и, следовательно, ошибочным.

Как мы убедились, понятия внутренней формы языка как Гуссерля, так и Вундта являются такими односторонними понятиями. То же самое можно сказать и относительно Гумбольдта, поскольку его понятие внутренней формы объявлено «внутренней интеллектуальной частью» языка. Однако Гумбольдт, в противоположность окончательной дефиниции этого понятия, все же пытается в процессе суждения о нем как-то отразить в нем оба момента, как психологический, т. е. момент «энергии», так и логический, т. е. момент «эргона». Это, безусловно, является большим преимуществом его концепции. Но как только перед ним ставится вопрос относительно конкретного раскрытия этого понятия, мы видим, что он также не может избавиться от односторонности.

Таким образом, мы убеждаемся, что если понятие внутренней формы языка — законное понятие, то тогда оно должно представлять собой нечто такое, что будет в силе, во-первых, объяснить факт объединения, факт синтеза значения и звуковой формы в слове; затем должно учесть двойную природу языка — психологическую и логическую, и, наконец, оно само по себе не должно быть ни тем ни другим, но все же должно принадлежать к языковой действительности.

Что может отвечать таким требованиям?

* * *

1. В повседневной речи человека давно замечен целый ряд факторов, которые заставляют думать, что структура языка не исчерпывается только лишь интеллектуальным и звуковым факторами. Без сомнения, обоим этим факторам предшествует третий, имеющий фундаментальное значение для обоих.

А) Когда мы говорим на каком-либо определенном языке, нам обыкновенно приходят в голову слова и формы этого языка, а не, скажем, родного языка, который, как правило, за-1 печатлен в памяти намного прочнее, чем какой-либо другой язык. Например, когда говорим по-русски, находящиеся вокруг нас предметы всплывают в нашем сознании в виде рус-1 ских слов. Как только начнем говорить, скажем, по-английски,! нож, например, превратится в knife и выглядит как именно! knife. Это обстоятельство играет большую роль: безусловно,! благодаря этому обстоятельству мы можем говорить бегло и| без смешения. I

Б) Замечено, что дети, говорящие на двух языках, — до] того, пока окончательно овладеют языком, — уже на втором! году с матерью пытаются говорить на одном языке, а с няней, говорящей на другом языке, — на другом. Здесь интересно то, что дети редко путают друг с другом и употребляют в своем контексте как отдельные слова, так и формы каждого из этих языков, которыми они еще не совсем хорошо владеют.

Оба эти наблюдения ясно доказывают, что началу процесса речи предшествует какое-то состояние, которое в субъекте вызывает действие сил, необходимых для разговора именно на этом языке. Надо полагать, что в этом случае субъект, пока он начнет говорить, заранее претерпевает определенное изменение целостного характера, проявляющееся в установке на действие в определенном направлении; после этого понятно, что в этом одном направлении и развертывает он свою активность, — в наших примерах — говорит на одном определенном языке. Короче, в этих наблюдениях мы всюду имеем дело с установкой речи.

Однако правильно ли это предположение? В Институте психологии давно выработан метод, с помощью которого производится фиксация той или иной установки, и, следовательно, имеется возможность проверить, действительно ли мы имеем дело с установкой в случаях, подобных вышеуказанным примерам. Если испытуемому для чтения тахисто - скопически предложить написанный латинским шрифтом ряд иностранных слов (скажем, немецких) и затем, в качестве критического опыта, дать какое-либо такое русское слово, которое не содержит ни одной специфической русской буквы, то в таких случаях испытуемый, как правило, и это слово


Читает латинской транскрипцией, т. е. как иностранное слово. Из последних исследований 3. Ходжава известно, насколько закономерно проявляется этот феномен. Основной смысл этих опытов состоит в следующем: если у человека выработана достаточно фиксированная установка чтения на одном из каких-либо языков, то он написанное на другом языке (аналогичным шрифтом) воспринимает также согласно установке.

Аналогичные результаты дают опыты с установкой письма (А. Мосиава). Обычным путем у испытуемого вырабатывается фиксированная установка писать на определенном языке, а именно, ему диктуют ряд слов определенного языка и он записывает их. В критических опытах ему дают слово другого языка; результат обыкновенно бывает таким: испытуемый это слово также воспринимает как слово, принадлежащее тому языку, на котором была выработана установка, и пишет соответствующим шрифтом.

Таким образом, можно считать экспериментально уста* новленным. что языковая установка является бесспорным фактом и что эта установка дает направление механизму речи на соответствующем языке, в наших опытах — механизму чтения н письма на данном языке. Или, говоря иначе: можно счи! ать установленным, что эта установка активизирует именно те силы субъекта, которые нужны для чтения и письма на этом языке.

Таким образом, наше теоретическое предположение, согласно которому в основе речи на каждом конкретном языке лежит соответствующая языковая установка, нужно считать экспериментально доказанным.

Какое значение имеет это приобретение для нашего вопроса и что у него общего с проблемой внутренней формы языка?

Мы видим, что в языке, кроме работы интеллекта и моторных процессов, также обязательно принимает участие установка» Мы видим, в частности, что беглый разговор на каком - либо языке — так, чтобы на каждом шагу не было бы обязательным вмешательство сознания, — возможен лишь благодаря участию установки: другой фактор совершенно исключен, поскольку говорить о бессознательной работе интеллекта лишено смысла, а упоминать здесь о звукомоторном процессе, конечно, никому даже не пришло бы в голову. Без соответствующей установки мы не смогли бы по-настоящему говорить ни на одном языке: когда, например, у меня появляется установка говорить по-русски, тогда, как было отмечено выше, начинает действовать лишь механизм русского языка, становится актуальным словарь и грамматика русского языка. Достаточно переключиться на установку разговора на другом языке, чтобы положение сразу же изменилось и чтобы не осталось и следа действия механизма русского языка: теперь — вместо русской лексики и графики — моим сознанием овладевают лексика и графика другого языка.

Ясно, что к формам какого языка обратимся мы в каждом частном случае речи, это полностью определяется моей актуальной языковой установкой. В этом смысле как будто становится бесспорным, что установка выполняет именно ту роль, которую Гумбольдт отвел внутренней форме языка.

2. Однако какой конкретный вид принимает тогда проблема языка вообще? Мы думаем, что рассмотрение этой проблемы должно производиться в дв}'х отличающихся друг от друга аспектах: в более теоретическом и более эмпирическом. Первый подразумевает точку зрения языкового творчества, второй — точку зрения овладения существующим языком и речью на этом языке. Фактически оба эти процесса — процесс творчества языка и процесс овладения языком — протекают вместе и разобщить их трудно: мы не знаем такого периода в истории человека, когда'бы он являлся только субъектом языкового творчества и не располагал бы уже готовым в каком-то объеме языком — без этого он вообще не смог бы говорить. Однако теоретически все же необходимо и возможно представить такого фиктивного человека и попытаться угадать, как должен был проходить процесс языкового творчества в этом случае. Второй аспект — это реальный, обыкновенный процесс, который сегодня проходит каждый человек, пока превратится в говорящего человека. Правда, первый взгляд мало соответствует действительности, однако он имеет большее принципиальное значение, чем точка зрения эмпирически более реального процесса. И поэтому наш вопрос в первую очередь должен быть рассмотрен с точки зрения языкового творчества.

Каждое живое существо, в частности человек, вследствие импульса какой-нибудь потребности и в аспекте этой потребности вынужден установить определенное отношение с внешней действительностью. После этого, согласно теории установки, у него, как у целого — субъекта этого взаимоотношения, — возникает установка определенной активности и последующая его активность, в частности и психологическая, направляется этой установкой. То, как отражается внешняя действительность, к которой он обращается, обус - ловл єно его установкой. Это один из слоев психической жизни, простейший слой, который является специфическим для мира животных: ориентация животного в действительности протекает под непосредственным руководством установки.

Психическая жизнь человека содержит второй, более высокий слой. Когда вследствие какой-либо причины, например усложнения потребности, ее удовлетворение задерживается или становится невозможным с помощью непосредственного импульса установки, тогда субъект на некоторое время останавливается, чтобы начать повторное осознание, скажем, повторное восприятие предмета своего восприятия или других психических процессов: он производит объективацию своего восприятия, или же, как мы говорим в таких случаях, обращает внимание на предмет своего восприятия. Начинается второй слой активности психической жизни — переработка психических содержаний на более высоком уровне, уровне объективации: повторное переживание уже пережитого на основе установки, повторное восприятие объективированного содержания.

Понятно, чту именно должно быть целью этого процесса повторного осознания. В первую очередь, конечно, одно — а именно точно найти место объективированного содержания в объективной действительности, выяснить, где, в круг каких категорий нужно поместить его.

Мы увидели, что начало действия внимания субъекта, или объективацию, вызывает та или иная задержка. Это означает, что человек в процессе всякой своей активности, в частности и особенности в процессе труда, вынужден противостоять непосредственному руководству импульса актуальной установки и, вместо продолжения активности, обратиться к актам объективации. Поскольку активность человека, в особенности труд, представляет собой явление социальной природы, поскольку она подразумевает необходимость и возможность сотрудничества людей, естественно, что у субъекта в случае задержки своей активности и объективации соответствующих содержаний может возникнуть потребность — заставить и другого объективировать то, объективацию чего производит он сам, привлечь на то же самое внимание и другого и тем самым сделать сотрудничество более возможным и плодотворным. Ясно, что в таких условиях слово может выполнить особенно большую роль. Мы не юворим, что с самого начала речь зародилась именно так. Здесь мы хотим сказать лишь то, что в таких условиях необходимость словотворчества должна была бы стать особенно актуальной, ПОСКОЛЬК}', как мы убедимся ниже, в первую очередь и в особенности лишь ему, слову, иод силу стимулировать объективацию, лить оно может заставить другого также совершить объективацию того, что объективирует сам субъект.

Таким образом, мы как бы оказываемся перед ситуацией перворождения того или иного слова.

Мы видим, что необходимость в коммуникации вынуждает человека найти звуковое выражение объективированного и затем осознанного им содержания, выражение, которое смогло бы и в другом вызвать объективацию такого же содержания. Каким должно быть это звуковое выражение, следовательно, зависит от того, как отражено субъектом, в каком виде осознано им то содержание, объективацию которого он должен обеспечить посредством слова.

Возникает вопрос: как случается, что психическое отражение предмета или вообще объективного положения вещей, определенное содержание сознания, идея, вызывают в субъекте речи определенные звукомоторные акты и формируются


В определенных формах звукового материала, как происходит, что идея связывается со звуком и в виде слова превращается в одно неделимое целое? Ведь идея и звук — гетерогенные в своей основе процессы! Как же делается возможным, что они встречаются друг с другом и проявляются в слове в соединенном виде? Для теории установки этот вопрос не представляет никакой трудности, поскольку, согласно одному из основных положений этой теории, подтвержденному также и экспериментально, не только воздействие самого объективного положения вещей вызывает непосредственный эффект в субъекте в виде смены его установки, но и воздействие идейных содержаний. Следовательно, ничто не мешает нам считать, что достаточно воздействия хотя бы только идеи на субъекта, чтобы в нем, в соответствующих условиях, проявилась соответственная установка.

Однако если это действительно так, то, очевидно, процесс словотворчества мы могли бы представить себе следующим образом: когда то или иное объективированное содержание окончательно формируется в виде определенной идеи, оно, в случае потребности в коммуникации, начинает воздействовать на субъекта и вызывает в нем определенную установку — специфическое, целостное отражение этой идеи, оформленное на фоне потребности в коммуникации, своеобразную модификацию личности, модификацию, которая дает единый источник интеллектуального содержания этой идеи и ее звуко-моторного выражения* Слово, как расцененное единство идеи и звуко-моторной формы, является реализацией этой специфической установки — языковой установки.

Основой его является языковая установка, обусловленная объективированным содержанием и потребностью в коммуникации. Она определяет его как целое, она придает ему специфический звуковой вид, вообще — всю внешнюю форму. Следовательно, можно сказать, что в сущности она является тем, чю выполняет роль так называемой «внутренней формы» языка.

Для примера назовем слово слон в санскрите. Как отмечает Гумбольдт, здесь слона называют несколькими именами: иногда «дважды пьющим», иногда «двузубым», иногда «одноруким». Несомненно, что множественность названий в этом случае должна объясняться тем, что по отношению к одному и тому же предмету (например, слону) у человека могут быть различные установки и, следовательно, он может! его отражать в разных аспектах, воспринимать по-разиому.[ По мнению Гумбольдта, это наблюдение указывает на то, чтс «слово является эквивалентом не чувственно данного предмета, а эквивалентом его отражения — в определенный мо-| мент нахождения слова» и что оно олицетворяет не сам пред-" мет, а понятие. Гумбольдт убежден, что факт обозначения одного и того же предмета различными словами должен быть объяснен именно этим (с. 356).

Это замечание Гумбольдта безусловно правильно. В осно-| ве разности наименования предмета действительно лежит разность отражения. Однако этого замечания недостаточно! Дело в том, что, во-первых, отражение само представляет со-| бой вторичное явление и, следовательно, оно, в свою очередь! нуждается в объяснении. С другой же стороны, оно опреде-| ляет качество слова не непосредственно, а лишь с помощь» установки, которую в результате своего воздействия оно вы-| зывает в субъекте, дающем наименование.

Следовательно, можно считать окончательно установлен-] ным, что слово определяется не тем или иным частным псиН хическим содержанием — тем или иным концептом или идеей, — а самим субъектом, имеющим ту или иную установку;! «внутреннюю форму» слова создает не «интеллектуальна часть» языка (Гумбольдт) или то или иное психическое со-| держание (Вундт), а установка.

3. До сих пор мы говорили о языковом творчестве. Но ] реальной действительности, в которой мы живем, язык с саН мого же начала дан в готовом виде. Поэтому здесь вопрос мо-1 жет касаться лишь использования уже существующего языЧ ка — его изучения и употребления, когда появляется нео6хо-| димость этого, и его понимания, когда мы выступаем в роль пассивного субъекта речи — слушателя. Процесс возникно-| вения речи в своих начальных фазах здесь такой же, как и ] случае языкового творчества. Различие касается лишь одно-] го: если при языковом творчестве мы должны пользоваться


Лишь продуктами собственного творчества, здесь в нашем распоряжении находится богатый, завершенный языковой запас, накопленный на протяжении многовекового прошлого всей нации, и вопрос может касаться лишь использования этого запаса.

Как нам это удается? Само собой разумеется, что, для того чтобы говорить на каком-либо языке, необходимо знать этот язык, необходимо изучить его. Именно поэтому в первую очередь должны быть освещены вопросы усвоения языка. Как ребенок усваивает язык, как овладевает им? Здесь нас, конечно, интересует вопрос усвоения не иностранного, а родного языка.

Согласно гениальной формуле Гумбольдта, «усвоение ребенком языка — это не примерка слов, не укладывание их в памяти и затем их выговаривание губами, а рост способности языка благодаря возрасту и упражнению. Услышанное делает больше, чем только то, чтобы быть переданным кому-либо; оно придает способность духу лучше понять то, чего он еще не слышал; оно внезапно освещает услышанное раньше, но понятое тогда лишь наполовииу или вообще не понятое, поскольку развившаяся за это время сила сразу замечает сходство между услышанным сейчас и раньше»*.

И действительно, результаты научного изучения развития языка ребенка, так же как и результаты каждодневного наблюдения, ясно показывают, что это именно так, что в процессе изучения языка ребенок усваивает больше того, чему его обучают. Кто не замечал, что ребенок в один прекрасный день начинает правильно употреблять такие слова, что диву даешься — откуда у него они берутся, употребляет совершенно правильно такую форму, что бываешь поражен. Конечно, если бы он никогда не слышал этих слов или если бы никогда не был свидетелем использования этих форм в речи, он бы никогда не смог обратиться к ним. Но бесспорно, что то, что до того было совершенно непонятным для него, сейчас сразу становится настолько доступным, что даже входит в сокровищницу его активной речи.


Ясно, что вопрос касается не самих форм и слов — усвоения этого языкового материала, а чего-то другого, находящегося глубже в его существе, такого, на основе чего возникновение этих форм и слов происходит как бы само собой, — той стороны речи, которая более существенна, чем проявленный материал речи — ее правила, ее формы и ее лексический состав, Очевидно, для того чтобы этот глубинный слой созрел, окреп и начал действовать, необходимо повторное воздействие проявленного материала языка; следовательно, процесс усвоения языка в первую очередь нужен не для того, чтобы этот материал накопился в памяти или чтобы зародились и укрепились как можно более ясные связи между этими элементами, как сказала бы всякая ассоцианистическая теория. Коротко говоря, мы бы не могли не сказать, что в процессе изучения ребенком языка основное значение имеет развитие фактора, который не проявляется в материале языка, но лежит в его основе и создает его. Говоря языком Гумбольдта, мы бы не ошиблись, сказав, что процесс изучения языка по существу состоит в овладении внутренней формой языка.

Следовательно, усвоение языка — процесс преобразования самого субъекта как целого: свою реализацию он находит в развитии и уточнении языковой установки субъекта.

Здесь, в этом контексте, нет необходимости со всех сторон рассматривать процесс усвоения языка: для нас достаточно увидеть, что в нем — в процессе усвоения языка — установка принимает значительное участие. Согласно этому, мы можем сказать, что у ребенка, в результате усвоения языка, вырабатывается соответствующая языковая установка. Конкретно это означает, что в результате многократного воздействия форм и слов данного языка в нем происходит фиксация соответствующей установки и поэтому, когда у него возникает задача речи и он в той же или иной ситуации что-то должен сказать, у пего, вместо, так сказать, первого возникновения соответствующей установки и ее проявления в каком-либо оригинальном слове или форме, возникает фиксированная установка, которая находит свою реализацию в использовании изученных слов и форм: субъект использует материал того языка, который он усвоил с детства.


Очень интересен и очень показателен анализ процесса понимания языка с точки зрения теории установки. Замечательно, чрезвычайно глубоко и в то же время художественно определяет этот процесс тот же Гумбольдт: «Беседу никогда нельзя сравнивать с передачей какого-либо предмета. В слушателе, как и в говорящем, она должна развиться из собственной внутренней силы, и то, что получает первый, является лишь гармонически звучащим возбуждением» этой силы. «Слыша то или иное слово, никто не мыслит именно то и точно то, что мыслит другой... Поэтому всякое понимание в то же время является и непониманием, всякое согласие в мыслях и чувствах в то же время является несогласием», — говорит Гумбольдт.

Как видим, он особо отмечает два момента: 1) беседуя друг с другом, мы посредством слова не передаем друг другу готовую мысль, а только возбуждаем в слушателе внутреннюю силу, которая создает соответствующее понятие; 2) это понятие всегда индивидуально: оно — не совсем то, что подразумевает говорящий, хотя было бы ошибкой думать, что оно существенно отличается от него.

Это наблюдение Гумбольдта, как и многие другие, заслуживает особого внимания. Мы видим, что он совершенно не согласен с утверждением ассоцианизма, будто бы слово является знаком, представление которого вызывает репродукцию связанного когда-то с ним представления, и что будто бы именно это является тем, что лежит в основе процесса понимания речи. Однако концепция Гумбольдта не идет дальше признания негативного значения этого наблюдения; она не может показать, чем в сущности и конкретно является эта «внутренняя сила», в которой слово в первую очередь вызывает изменения и которая, следовательно, подтверждает возможность коммуникации.

Поэтому остается непонятным и второе его наблюдение: будто бы значение слова всегда индивидуально, но в определенных границах, т. е. будто все по-своему понимают значение каждого слова, но в то же время все же подразумевают одно и то же, т. е. будто бы значение слова и индивидуально, и в определенных границах общо. Первый член этого противоречия — факт индивидуальности языка, как отмечено выше, Гумбольдт объясняет тем, что человек наименовывает не предмет, а свою концепцию об этом предмете, понятие, которое у каждого индивида свое, специфическое. Однако люди никогда бы не поняли друг друга и речь была бы не возможна, «если бы в различии отдельных люден не было бы скрыто единство расщепленности человеческой природы на обособленные индивиды» (с. 284). Как видим, Гумбольдт объясняет слово как факт единства противоположностей двумя совершенно различными принципами, не имеющими между собой ничего общего. Взгляд Гумбольдта в этом случае вкратце можно было бы передать так: каждый человек своеобразно воспринимает всякое слово, однако эта особенность не заходит далеко, поскольку все они — люди, а природа человека едина; поэтому-то слово лишь в определенных границах носит индивидуальный характер.

Конечно, было бы правильнее, если бы Гумбольдт нашел один принцип, которого было бы достаточно для объяснения этой двойственности природы языка — индивидуальности и общности, так же как и тех особенностей «механизма» понимания языка, которые даны в его нервом наблюдении. Дело в том, что в обоих случаях Гумбольдт отмечает существенные, т. е. вытекающие из сущности языка, его особенности. Ясно, что они должны быть выведены из одного принципа и объяснены одним принципом. Гумбольдт мог бы сказать, что в этом случае мы имеем дело с внутренней формой языка, что именно она делает понятным все отмеченные здесь особенности. Однако мы знаем, что внутренняя форма, как ее понимает Гумбольдт, совершенно бессильна выполнить ту роль, которую он отводит ей.

Когда человек выступает в роли слушателя, слово у него в первую очередь актуализирует установку, фиксированную у него в результате многократного воздействия этого же слова в прошлом. На основе этой установки у него возникает соответствующее психическое содержание, которое он переживает как значение слова. Это означает, что он понял слово.

Как видим, слово, в котором говорящий подразумевает определенное, конкретное содержание, передает слушателю это содержание не прямо, а в первую очередь пробуждает в нем (слушателе) определенную установку; и затем, на основе этой установки, возникает определенное психическое содержание, которое переживается в качестве значения услышанного слова. Следовательно, беседу действительно нельзя сравнить с передачей какого-либо предмета из одних рук в другие. Но если это так, т. е. если слово в слушателе в первую очередь возбуждает не психическое содержание, а установку, то тогда понятно, что «при слушании того или много слова никто не мысли г именно и точно то, что другой». Значение слова, как определенное психическое содержание, является реализацией установки, возбужденной посредством слова. Однако установка всегда является более или менее генерализованным процессом[29]: ее реализация в психике и, возможно, в поведении в определенных границах различна; следовательно, становится само собой понятно, что слушатель никогда не мыслит именно и точно то, что говорящий, что понимание (по словам Гумбольдта) в то же время является и непониманием и «согласованность — несогласованностью». Таким образом, мы видим, что слово всегда индивидуально, поскольку оно является реализацией установки.

Однако понимание было бы невозможно, если бы слово в слушателе возбуждало совершенно другую установку, чем та, которая фиксирована в нем. Следовательно, то, что слово общо, что всеми понимается одинаково, — это тоже объясняется понятием установки.

Таким образом, если подразумевать, что слово возбуждает фиксированную установку, то станет ясным, во-первых, что посредством слова слушателю передается не определенная мысль, содержание, а в нем возникает какой-то процесс, который определяет переживание значения слова; и, во-вторых, что, с одной стороны, это значение у каждого субъекта своеобразно, но, с другой стороны, — все же общо с другими.

Отсюда становится понятным факт «единства противоположностей» в слове.

Таков «механизм» человеческой речи как в случае языкового творчества, так и при разговоре на уже знакомом готовом языке. Мы видим, что установка здесь всюду играет большую роль. А это означает, что корни всех значительных особенностей языка мы должны искать в целостном модусе актуального бытия человека — в установке субъекта. Очевидно, что если действительно где-то существует то, что Гумбольдт называл внутренней формой языка, как первичный фактор, который изнутри с самого же начала определяет все проявленные особенности языка, то его следует предполагать в установке говорящего субъекта. Однако мы должны помнить, что установка ни в коем случае не является чисто субъективным состоянием; наоборот, она представляет собой специфическое целостное отражение, именно некий процесс объективных обстоятельств ситуации, так сказать, голотоксический процесс, в котором субъект впервые приходит в соприкосновение с объектом и воспринимает его в его сущности. В противном случае мы имели бы дело с чисто субъективистским, идеалистическим понятием, которое оказалось бы совершенно беспомощным перед теми большими задачами, разрешение которых возложено на понятие внутренней формы языка.

* * *

1. Однако если конкретное содержание внутренней формы языка мы должны подразумевать в установке, то ясно, что понятие установки должно учитывать все те требования, которые, как было отмечено выше, предъявляются правомерной концепции внутренней формы языка.

Понятие внутренней формы языка должно сделать понятной проблему Гумбольдта — проблему единства значения и звука в слове, проблему «единства единств», т. е. проблему «синтеза синтезов». Звук и значение — два гетерогенных содержания. Каким образом возможен факт их встречи, объединения в слове? Как было отмечено выше, эта проблема не


Решена ни в концепции Гумбольдта, ни в концепциях Гуссерля или Вундта.

Как решает ее концепция внутренней формы языка, исходящая из понятия установки? Если мы признаем факт участия установки в языке, путь решения проблемы с самого же начала станет ясным. Дело в том, что установка является характеристикой субъекта как целого. Следовательно, она — фактор, одинаково определяюзций все, что исходит от субъекта, каждый вид и форму его активности, в частности как чувственную, так и интеллектуальную. Иначе это означает, что в своей основе всякий поток активности человека один и тот же, поскольку все они исходят от установки и все они являются ее реализацией.

В частности, в случае языка вопрос решается так: когда у субъекта на основании потребности в коммуникации вырабатывается какое-то понятие или идея, у него появляется определенная языковая установка, т. е. готовность начать го* ворить на определенном языке, и затем, как реализация этой установки, возникает определенная звуковая целостность, определенное слово. Как видим, слово и значение опосредствуются установкой; основой их объединения, синтеза является установка.

Таким образом, понятие установки объясняет факт «синтеза синтезов», факт возникновения внешних форм на основе внутренней формы. Это является большим преимуществом, которое, безусловно, имеет понятие установки перед другими понятиями внутренней формы языка.

2. Однако преимущество понятия установки перед другими концепциями внутренней формы языка состоит не только в этом; понятие установки имеет и второе преимущество — преимущество не менее значительное, чем то, о котором только что говорилось. Когда мы знакомились с различными типичными учениями о внутренней форме языка, мы уже останавливались на том, что каждое из этих учений под внутренней формой языка подразумевало содержания, взятые из неязыковой сферы, — чисто логическое или психологическое, — и вследствие этого фактически отрицало независимость языкознания как науки. И это тогда, когда основной


Смысл введения понятия внутренней формы языка с самого же начала заключался именно в том, чтобы с ее помощью стало возможным обоснование независимости языковой действительности. Как мы знаем, от этого недостатка не свободна даже концепция самого Гумбольдта — во всяком случае, в том виде, как эта последняя отражена в окончательном определении понятия. Одним словом, можно сказать, что до сих пор не удалось найти такой фактор, чтобы он не был по существу чуждым для языка и в то же время мог бы определить его внешние формы. И вот второе преимущество понятия установки мы должны искать именно в этом направлении.

Дело в том, что установка, как это не раз было отмечено*, является не переживанием частного характера или же каким - либо определенным моторным актом субъекта; она является специфической модификацией субъекта как такового, т. е. как целого, и поэтому не имело бы смысла представлять ее в виде интеллектуального или другого какого-либо психического процесса. Зато она выражает целостную готовность субъекта к определенной активности. Поэтому нельзя сказать, что установка во всех случаях обозначает понятие одного и того же содержания: без сомнения, установка и та активность, в которой она реализуется, существенно связаны друг с другом, и понятно, что в каждом отдельном случае мы говорим об установке той или иной активности.

В случае нашей задачи вопрос касается речи. Следовательно, нам ничто не мешает, наоборот, все толкает к этому — считать установку не чуждой языку реальностью, а видом действительности, имеющим свое определенное место именно в языковом мире. Но если это так, если, с другой стороны, язык со всеми особенностями строится на основе установки, то бесспорно, что фактор, определяющий языковые закономерности, мы должны подразумевать не за пределами сферы языка, а внутри, в недрах самого языкового мира. Следовательно, концепция внутренней формы языка, опирающаяся на понятие установки, дает возможность признать языкознание независимой, самостоятельной наукой.


Таким образом, две чрезвычайно важные особенности установки — с одной стороны, ее целостный характер, а с другой — существенность ее связи с той активностью, по отношению к которой она является установкой, — подтверждают мысль, что конкретное содержание внутренней формы языка мы должны подразумевать именно в установке.

3. Однако имеется и третье требование к внутренней форме языка — ей должно быть под силу сделать понятным факт объединения в языке двух противоположных моментов — психологического и логического. Что дает нам понятие языковой установки в этом отношении? Иными словами, перед нами стоит вопрос об отношении языка, как объективного и логического, и речи, как субъективного и психологического, — вопрос об основах их объединения в понятии языка (в широком смысле). Этот вопрос, как вопрос о взаимоотношении языка и речи, был поставлен еще Гумбольдтом (язык как «энергия» и как «эргон»). Несмотря на это, он и поныне не считается окончательно решенным.

И действительно, что такое язык? Является ли он лишь названием, обозначающим единство фактов речи, и, следовательно, не является ничем реальным, а только научной абстракцией, или же он действительно является объективно существующей реальностью» не имеющей ничего общего с субъектом и отдельными процессами, происходящими в нем?

Попытка научно обосновать возможность первого решения вопроса принадлежит Герману Паулю, а второго — Фердинанду де Соссюру.

Ипсен так характеризует учение Пауля по этому вопросу: «Своеобразным элементом языка всегда и всюду является особая парная связь представлений звука и содержаний представления. Однако его единственной действительностью является совокупность всех индивидуальных выражений; по существу язык не является ничем иным, кроме совокупности проявлений языковой активности всех индивидов в их взаимном влиянии»» От этого надо отличать носителей языка, «организмы индивидуального представления», которые составляют образования совокупности всего когда-либо


Сказанного или услышанного и включены в длительный процесс изменения: «чрезвычайно сложные психические образования... многократно переплетенных друг с другом групп представлений, которые даны в готовом виде бессознательно и актуализируются в речи»[30]. Таким образом, язык, согласно Паулю, должен быть выведен из речи. На самом деле существует только говорение, т. е. акт речи; то же, что можно было бы назвать языком в узком значении этого слова, — сравнительно длительный «организм представлений» в субъекте, — выведен из совокупности актов речи как ее результат. Он находится в такой зависимости с этой последней, «как представление памяти с актуальной связью представлений» (Ипсен).

Концепция языка Пауля в сущности даже не касается настоящей проблемы или же, в лучшем случае, лишь односторонне решает ее. Поэтому неудивительно, что сегодня редко кто серьезно ее учитывает. Пауль все внимание направляет на обоснование языка как акта, как речи, а второй член проблемы, более важный и непонятный, — вопрос о собственно языке — он оставляет почти нетронутым. Действительно, в этой концепции остается совершенно необъяснимым, как и почему переживается «единство сказанного и услышанного» членами определенной группы, несмотря на различие их речи, все-таки как одно и то же. Как и почему законы и правила языка зависят не от речи или говорящего субъекта, а, наоборот, речь и говорящий субъект зависимы от законов и правил языка?

Единственное имеющее для нас значение из того, что Пауль говорит о языке, это то, что, по его мнению, носителем языка должны считаться «организмы подсознательных представлений», которые проявляют свою активность в виде речи. Все, что общо и обязательно в языке, что принуждает переживать его как объективную и не зависящую от нас реальность, — все это мы должны искать в сфере этих «организмов бессознательных представлений». Но дело в том, что они, как остатки когда-то актуальной речи, существенно ничем не отличаются от обыкновенных явлений речи и не содержат ниче! о такого, что сделало бы понятным, почему язык имеет объективный, стоящий выше говорящего субъекта, не зависящий от него, обязательный для всех характер. Несмотря на это, одно все же ясно и отчетливо показано в учении Пауля, именно то, что язык действительно исходит лишь из отдельных случаев речи, что какой бы общей и обязательной природой ни обладал язык, он не является ничем иным, кроме совокупности «сказанного и услышанного». Однако как и почему язык, несмотря на это, все же существенно отличается от речи, — этот вопрос Пауль оставил нетронутым.

Зато Соссюр преимущественно касается именно второго члена проблемы — языка. Он в первую очередь заинтересован вопросом: что устанавливает в хаотическом многообразии речевых явлений определенный порядок и единство? В речи его интересует этот момент порядка и единства, т. е. язык в узком значении этого слова. Он отмечает, что расчлененные звуковые знаки находятся в неразрывном взаимоотношении и определяют друг друга, в результате чего намечается сфера самодовлеющих, независимых связей форм, зарождается то, что называется языком (langue). Понятно, что язык, как сфера взаимоотношения знаков, определяющих себя как независимая, основанная на себе сфера форм, не учитывает индивида. Зато этот последний вынужден в каждом частном случае речи безоговорочно подчиниться требованиям и нормам языка как своеобразной системы порядка.

Таким образом, речь, согласно концепции Соссюра, совершенно лишена независимости: она не является ничем, кроме простой манифестации языка.

Значительной заслугой Соссюра должно считаться то, что он подчеркнул факт языка как объективную реальность, не зависящую от индивидуальной речи. В настоящее время никто не сомневается, что язык действительно является такой реальностью. Однако это совсем не означает, будто бы речь как индивидуальный, психологический процесс не имеет никакой ценности при рассмотрении проблематики языка. Недостаток Соссюра, как и Пауля, заключается именно в этой односторонности. В концепции как одного, так и друго-


Го между языком и речью проложена непроходимая пропасть, и оба пытаются углубить эту пропасть, но один углубляет ее со стороны речи, а другой — со стороны языка.

Иисен совершенно справедливо замечает в отношении обеих этих концепций: «Обе попытки решения вопроса несостоятельны: они не учитывают бесспорного факта языкового мира. Более того, в последующем протекании процесса мышления они частично сводят на нет друг друга. Невозможным кажется выйти из речи и создать правомерное понятие языка, так же как и наоборот — совершенно невозможно, исходя из понятая языка, прийти к речи»*.

Несмотря на правомерность этого замечания, попытка самого Ипсена решить вопрос языка и речи, можно сказать, по существу стоит перед такой же трудностью, какую он отметил в отношении концепций Пауля и Соссюра. «Мы исходим из следующего положения, — говорит он, — Речь и язык не могут быть каким-либо образом сведены друг к другу, каждое из них является существенно своеобразной и самостоятельной реальностью» (с, 61). Поэтому языковая действительность в каждый данный момент должна быть рассмотрена или как язык, или как речь и ни в коем случае как то и другое одновременно. Если мы будем исходить из формы языка, то языковая действительность предстанет в виде осуществления, или “эргона”, если же — из речи, то она будет понята как категория процесса, или “энергии”».

Одним словом, Ипсен думает, что язык и речь представляют собой противоположные моменты, однако оба входят в понятие языковой действительности как ее диалектические члены. Как видим, языковая сфера в концепции Ипсена является не единством противоположностей, существующих реально, а соответственно тому, с какой точки зрения посмотрим на нее, предстает перед нами целиком или в виде продукта («эргон»), или в виде процесса («энергия»). Таким образом, поскольку Ипсен с самого же начала признает факт существования непреодолимой пропасти между языком и речью, он бессилен объединить их хотя бы как диалектиче-


Скис члены в понятии единства языковой сферы: язык и речь фактически остаются чуждыми друг для друга, и простой факт языковой действительности опять остается иеобъяс - ненным и непонятым.

4. Посмотрим теперь, какой вид принимает проблема языка и речи в свете теории установки. Если в основе слова, как мы убедились выше, действительно лежит установка, то с самого же начала становится понятным, что слово имеет двойную природу, что оно является и субъективным и объективным, что, в частности, для обозначения одного и того же содержания можно употреблять несколько различных слов, однако под каждым из них всегда подразумевать один и тот же предмет.

Дело в том, что в структуре установки отражены два фактора — потребность субъекта, благодаря импульсу которой устанавливается связь с действительностью (субъективный фактор), и сама эта действительность, которая находит отражение своей целостной природы в установке (объективный фактор): установка, с одной стороны, носит признак субъекта, но, с другой стороны, отражает и объективную реальность. Поэтому понятно, что какую-нибудь ее реализацию, скажем, возникшее на ее основе слово, с одной стороны, мы должны считать чисто субъективным фактом (поэтому оно всегда имеет случайный характер и возможно, чтобы оно было и иным, как это, например, было подтверждено в случае со словом «слон» в санскрите), но, с другой стороны, — отражением чисто объективного положения вещей (слово всегда отражает объективную действительность, правда, в случае различных потребностей — с различных сторон, по все же всегда одну и ту же реальность, как это имеет место в вышеуказанном случае «слона»: несмотря на разность наименований, всегда подразумевается один и тот же предмет).

Коротко говоря, слово является истинно диалектическим целым, настоящим единством противоположностей, неразрывным единством субъективного и объективного.

Несмотря на это, бесспорно, что ценность каждого слова не одинакова: не в каждом слове с одинаковой точностью отражена объективная действительность — существуют слова более адекватные и менее адекватные. С этой точки зрения само собой разумеется, что чем более точно отражает слово объективное положение вещей, чем адекватнее оно как олицетворение этого последнего, тем оно понятнее, тем более приемлемо для всех и, в случае необходимости выражения этого же объективного положения вещей, тем более легко используемо. Поэтому такое адекватное слово, как соответствующее олицетворение объективной действительности, как, так сказать, сама объективная реальность, делается собственностью не отдельного субъекта, а всего коллектива, сокровищем, которым в случае необходимости может пользоваться каждый.

Так возникает система знаков, которая переживается как независимая от отдельного индивида реальность, — так возникает язык, в узком значении этого слова, язык, правилам и законам которого — хочешь этого или нет — должен подчиниться, если желаешь с кем-либо чем-то поделиться.

Таким образом, вопрос языка н речи становится достаточно ясным. В языке нет ничего такого, что никогда не было сказано и услышано. Однако было бы ошибкой думать, что в язык входит все, что когда-либо было сказано и услышано. Правда, каждый факт речи, как реализация установки субъекта, дает отражение объективного положения вещей. Однако это не означает, что мы всюду имеем дело с одинаково точным отражением, с одинаково адекватным во всех случаях высказыванием. Поэтому большая часть из фактов речи исчезает вместе с актом речи; те же, которые являются хмаксимально адекватными, как олицетворение объективной реальности, остаются и становятся собственностью соответствующего языка. Такова проблема языка и речи с точки зрения теории установки.

Эта концепция взаимоотношения языка и речи содержит не одно преимущество по сравнению с другими. Отметим некоторые из них. Прежде всего становится понятным, что язык не оторван от речи, несмотря на то что первый является объективным и общим, а вторая субъективна и индивидуальна. Язык полностью рождается в речи, и все признаки, которыми он характеризуется, получены им из речи. Из этого само собой становится ясным, что установка, выполняющая столь большую роль в речи, должна быть отчетливо запечатлена и в языковом материале.

С этихМ связано и второе значительное преимущество, ко - торым характеризуется наша концепция. Если язык является самостоятельной сферой, совершенно объективной действительностью, у которой имеются свои независимые законы, то тогда мы обязательно должны думать, что между ним и человеком проложена непроходимая пропасть и не существует никакой связи. С другой стороны, бесспорно и то, что язык является продуктом творчества человека и вне человека не может существовать. Выше мы видели, что возможность преодоления этой пропасти не признана ни в учении Пауля, ни Соссюра. Поэтому ни один из них не может избежать односторонности, сводя все или к речи, или к языку»

Согласно нашей концепции, как видим, для этой пропасти не остается места. Язык является объективной реальностью благодаря установке, которая предоставляет ему возможность выражения объективного положения вещей. В то же самое время установка является все же определенной модификацией субъекта, и вот именно это и является тем, что представляет субъект в языке. Язык является независимой сферой благодаря установке, но посредством этой же уста - новки он существенно связан с субъектом.

Таким образом, в виде заключения можно сказать: в состав языка из речи входит только то, что имеет способность адекватного отражения объективного положения вещей. Это означает, что в структуре языка — в его материале и формах слова — всюду отражена установка, лежащая в его основе. Из этого ясно, что исследование языка ни в коем случае не было бы полнЫхМ, если бы оно оставило без внимания это обстоятельство.


[1] В. И. Ленин. Полное собрание сочинений. Т. 18. С. 40.

[2] Ср.: О. \Jsnadze. иеЬег (Не Се\укЫ:81еи5сЬш^ ипс! ¡Ьге АпаЬф. Ряуса1. Рог. В. XIV, 1931.

[3] Д Узнадзе. Об основном законе смены установки.

[4] 3. Я. Ходжава. Фактор фигуры в действии установки // Труды Тбилис. гос. ун-та. 1941. Т. XVII.

[5] Ср.: Д. Узнадзе. Об основном законе смены установки.

[6] Ср.: Д. Я. Узнадзе. Психология ребенка. 1946.

[7] Д. Н. Узнадзе. Проблема внимания // Психология. 1947. Вып. 4.

[8] Н. Г. Адамашвили. К вопросу об иррадиации фиксированной установки // Труды Тбилис. гос. ун-та. 1941. Т. XVII.

[9] И. Ходжава. Действие установки на основе абстракции материала // Труды Тбилис. гос. ун-та. 1941. Т. XVII. К Л. Элиава. Процесс прекращения действия установки, созданной на чистое соотношение. Там же.

[10] Д. Н. Узнадзе. К теории постгитшотического внушения // Труды Ин-та фу нкц. нервн. забол. 1936. Т. 1.

[11] Д. Узнадзе. Психология ребенка. 1946.

[12] Я Элиава. Процесс прекращения действия установки, созданной на чистое соотношение // Труды Тбил. гос. ун-та. 1941. Т. XVII.

[13] Б. Хачапуридзе. Фазовый характер смены установок // Материалы к психологии установки, 1938. Т. 1.

[14] К. Мдивани. Указ. соч.

[15] 2>. #. Хачапуридзе. Некоторые особенности установки у детей.

[16] Л. Авалишвшш. К вопросу об интермодальной константности типов фиксированной установки //Труды Тбил. гос. ун-та. 1941, Т. XVII.

[17] Н. К). Войтонис. Формы проявления установок у животных и особенно у обезьян // Психология. 1944. Т III.

[18] Об опыте экспериментального исследования объективации см.: А. Мосиа - ва. Материалы к вопросу о процессе объективации // Психология. 1946. Т. III; 1947. Т. IV.

[19] Р. Г, Натадзе. У каз, соч.

[20] Р. Г. Натадзе О связи способности сценического перевоплощения со способностью выработать фиксированную установку на основе воображения // Психология. 1945. Т. III.

[21] КТ Бжалава. К психопатологии эпилепсии (клипико-психологич. исследование): Дис. д-ра психол. наук. 1944.

[22] К. Д. Мдивани. Иллюзия установки у истеричных // Труды Ин-та функц. нервн. забол. 1936. Т. 1. С. 127.

[23] /С. Ко//ка. Рппар1ез о£ Сез1ак РзусЬоЬ^. Р. 36.

[24] Раздел «Психология деятельности. Импульсивное поведение» взят из кн. Д. П. Узнадзе «Общая психология», гл. V (Тбилиси, 1940).

[25] Грузинское слово gadatkveta, которое переводится здесь словом «решение», приближается по смыслу к слову дсикиейі) означающему «оборвать», «прервать». — Примеч. ред.

[26] Г. Шпет. Внутренняя форма слова. 1927. С. 80.

13 Зак № 137

[27] XV. Pozzig Der Begriff der inneren Sprachform. «Inclogerm Forschungen», B. XL L 1923 S 154

[28] IV. ЦГипЖ. Vо1кегр5усЬо1о§1е. 5,440.

[29] Д Узнадзе. Основные положения теории установки / Труды Тбнлнс гос. ун-та. Т. II (на 1руз. языке).

[30] 5. Ipsen. Gespräch und Sprachform. Blätter der deutschen Philosophie // B. 6. S. 57.